С.И.КОРМИЛОВ 

      В.М.ДОРОШЕВИЧ КАК НЕЯВНЫЙ ПРОДОЛЖАТЕЛЬ
И НЕЯВНЫЙ ОППОНЕНТ А.П.ЧЕХОВА
В ОСВОЕНИИ САХАЛИНСКОЙ ТЕМЫ

В 1897 году «интеллигентная» ссыльно-поселенка с Сахалина, «не старая по годам и старая лицом», говорила В.М.Дорошевичу: «И если вы. ваше высокоблагородие, напишете правду, никто вашей книге не поверит Такова эта правда!» [1] Немногим менее столетия спустя, знакомясь с «возвращенной» литературой о сталинских лагерях, перед которой бледнеют все описания царских тюрем и каторги, мы верим и не в такое. Но это не делает зло давно минувших времен благом, и тот факт, что в преддверии XX века Чехов и Дорошевич пытались с помощью печатного слова уменьшить это зло, навсегда останется их огромной заслугой.          

«Остров Сахалин» Чехова и «Сахалин» Дорошевича естественно вызывают исследователей на сопоставления. Обычно выводы делались в пользу Чехова. «Конечно, — признавал М.Г.Теплинский, — книга Дорошевича написана более живо, в ней нет статистических таблиц и обилия документального материала, но в познавательном отношении она далеко уступает «Острову Сахалину» Чехова.»[2] С. Иванов утверждал, что книгу Дорошевича «и сравнивать нельзя с сахалинскими очерками А.П.Чехова ни по художественному мастерству, ни по глубине содержания...»[3] МЛ.Семанова. Как и М.Г.Теплинский полагает, что Дорошевич «смаковал» ради фельетонного эффекта сенсационные случаи, интересовался прежде всего «громкими» именами преступников.[4] Последнее положение убедительно оспорено С.В.Букчиным, показавшим, что Дорошевич сочувствовал бедственному положению людей вообще, прямо высказывался в «Сахалине» против сенсационности и вовсе не стремился «щекотать читательские нервы рассказами о встречах со знаменитыми преступниками» [5], а немало места уделил и повествованию о самых «обыкновенных» каторжниках.[б] Упреки Дорошевичу исходят от авторов, привыкших считать, что признанный классик всегда и во всех отношениях выше прочих писателей. Д.А.Гранин справедливо высказывался насчет «пушкинистов, чеховедов, блоковедов, которые и слушать не хотят о каких-либо слабостях, недостатках своих кумиров, для них их изучаемый — совершенство».[7] Несколько более гибкий С.В.Букчин заявил, что «совершенно напрасно стремится М.Теплинский установить, кто победил и кто оказался побежденным. Проблемы творческой полемики не существует. Есть чувство долга русского писателя, который по-своему выполнили Чехов к Дорошевич». [8]           

               Между тем сравнивал работу Чехова и Дорошевича не кто иной, как Л.Н.Толстой. Он говорил А.К.Гермониусу о газетных публикациях Дорошевича на эту тему: «Это очень интересно... Непременно прочту их; я читал Чехова сахалинские очерки, но они мне не понравились и не удовлетворили меня...»[9] «Записки П.А. Сергеенко свидетельствуют, что Л.Толстой называл сахалинские очерки Дорошевича «удивительными». [10] Очерки Чехова вызывали претензии не только у Толстого, А.М.Скабичевский указывал, что Чехов «намеренно гасил в этой книге себя как художника» и «книга страшно проиграла от этого». [11] Впечатление К.И.Чуковского: «На каждой странице ждешь, что он заговорит, наконец, на своем колдовском языке полнокровных многознаменательных образов и что тогда мы не только поймем, но до боли почувствуем весь пронзительный ужас повседневного и внешне благополучного сахалинского быта...»[12]

            Сам Дорошевич констатировал сухость чеховского изложения в 1904 году [13], когда его собственный «Сахалин» уже два года [14] как вышел отдельным изданием. Безусловно, он предполагал неизбежность сравнения. Дорошевич приступил к освоению сахалинской темы в 1897 году, через семь лет после путешествия Чехова и через два года после книжного издания «Острова Сахалина». В своей книге-спутнике «Как я попал на Сахалин» Дорошевич приводит слова владивостокских служащих о последствиях поездки Чехова для администрации (с.41), но большая книга «Сахалин» написана так, словно никаких предшественников у автора не было, в чем нельзя не видеть преднамеренности. Не получив ни в какой инстанции разрешения на осмотр тюрем, Дорошевич с фельетонной парадоксальностью радуется этому как благоприятному обстоятельству (и вообще не раз заявляет об «исключительной благоприятности» судьбы во всех каверзных случаях): «Если я увижу каторгу, — я увижу ее такою, какова она есть, а не такою, какою ее будет угодно показать мне ггслужашим» (с.5). Это как бы намек на то, что Чехову каторгу показывали и что он ее видел не «такою, какова она есть». Далее Дорошевич подробно рассказывает о том, как он «играл Хлестакова» среди совершенно гоголевских чиновников, дурача их и вместе с тем под них подстраиваясь. В «Как я попал на Сахалин» автор сообщает о письмах заключенных на волю и, хотя они писались с расчетом на цензурование, делает вывод: «Материала, чтоб узнать правду, была масса... И когда я читал эти письма, многое в представлениях о каторге перевернулось у меня в глазах совершенно» (с. 19). А ведь предшествующие представления, естественно, опирались на книгу Чехова. Но прямых выпадов против «Острова Сахалина» у Дорошевича нет и не может быть.

              Чехов в отличие от Дорошевича писал не для газеты, привлечь внимание именно к данному изданию в его задачи не входило; но главное -он нарочно отстранялся от художественности и публицистичности как таковых. Новый для читателя, совершенно особенный материал должен был звучать сам по себе, без писательских «прикрас». Дорошевич в некрологе Чехова приводил его снова: «Да подите,— сказал он однажды автору этих строк, — напиши я «Сахалин» в «беллетристическом роде», без цифр! Сказали бы: «И здесь побасенками занимается». А цифры — оно почтенно. Цифру всякий дурак уважает!»[15] Чехов — по выражению Л.Толстого, «Пушкин в прозе» [16] — в своем этнографическом сочинении шел в общем теми же путями, что Пушкин — историограф. М.Е.Кольцов не совсем правомерно сближал «Остров Сахалин» и «Путешествие в Арзрум» на основании отсутствия памфлетно-фельетонного начала, столь свойственного Радищеву, Герцену, Щедрину («Чеховский «Сахалин» — такой созерцательно-очерковый, чисто описательный, в то время как «Сахалин» Дорошевича - он памфлетный», — добавлял М.Кольцов) [17]: «Арзрум» — вещь глубоко личная, автобиографическая и отнюдь не просто описательная; но П.В.Палиевский нашел верную параллель, отметив, что Чехов «был совершенным художником, чистой воды, каких, очевидно, не было после Пушкина, и так же, как и Пушкин («История Пугачевского бунта» или «История Петра»), вытеснял свои документальные разыскания в подчеркнуто деловую манеру. Его «Остров Сахалин», например, строго этнографическая книга, не содержащая никаких писательских «раздумий», какие наполняют, скажем, «Сахалин» Дорошевича».[18] В пушкинской «Истории Пугачева» нет никакой беллетризации, художественный подход был осуществлен в другом произведении — «Капитанской дочке». Чехов не дал собственно художественного аналога «Острову Сахалину», и Дорошевич в какой-то мере словно за него делает это, рассчитывая уже на более массового читателя. Так что момент соперничества был, но было и прямое продолжение чеховского дела.
             
      

        Как и Пушкин-историк, Чехов скрупулезен, даже въедлив. Дотошно перечисляя, сколько в каком посту или поселке дворов и сколько жителей мужского и женского пола, Чехов отлично знает, что этим фиксируется лишь положение на 1890 год и что в 1895 году (когда вышло книжное издание «Острова Сахалина»), о котором подобных данных не было, положение это скорее всего основательно изменилось. Однако ценность преходящего, хотя бы даже и случайного, — важнейший критерий и для Пушкина, и для Чехова. «Голый» факт представлялся значимым именно сам по себе.

           B «Острове Сахалине», особенно вначале, довольно много исторических экскурсов, что куда менее характерно для Дорошевича, который всюду стремится выступать как очевидец. Чехов избегает собственно повествовательных эффектов; показательно, что книга завершается сообщением сугубо частного значения и ссылкой на источник: «На кормление грудью младенцев осужденным женщинам полагается полуторагодичный срок. Ст.297 «Устава о ссыльных», изд. 1890 г. » [19] Весьма значительная часть сообщаемых Чеховым сведений дается в подстрочных примечаниях нередко очень пространных. Здесь чеховская манера все же дифференцируется: основное повествование в принципе более живое (а глава «Рассказ Егора» даже может считаться беллетризированной), примечания суше, но дополнительные сведения в них касаются совсем не обязательно частностей — например, в примечании говорится о том, что начальник острова генерал Кононович всегда против телесных наказаний, и приводятся его слова, будто они употребляются «чрезвычайно редко, почти никогда», к чему дается чеховский комментарий: «К сожалению, за недосугом, он очень редко бывает в тюрьмах и не знает, как часто у него на острове, даже в 200-300 шагах от его квартиры, секут людей розгами, и о числе наказанных судит только по ведомостям» [10, 360]. В основном повествовании описывается облик палача Толстых — «без сюртука, в расстегнутой жилетке» — и к этой «жилетке» дается куда более значимая сноска: «Он был прислан на каторгу за то, что отрубил своей жене голову» [10, 357]. Принцип весомости дополняющих примечаний у Чехова — тоже пушкинский (а у Пушкина идет от Карамзина). У Дорошевича рассказ о том же — цельный, с прямой речью, с мотивировками: «Толстых, как и по его странной фамилии видно, сибиряк. На вопрос, за что попал в каторгу, отвечает:
 

— За жану!

Он отрубил жене топором голову.

— За что ж ты так ее?

— Гуляла, ваше высокоблагородие.»[20]

В примечании говорится у Чехова о том, что на Сахалине убийства совершаются с необыкновенною легкостью»" [10, 349]. У Дорошевича «легкость» отношения к убийству проникает непосредственно в авторский стиль: «Человек, приговоренный на 4, на 5 лет за какое-нибудь нечаянное убийство во время драки, с утра до ночи мучится в непроходимой тайге...» [1, 177].
 

Примечаний в «Сахалине» Дорошевича немного, они коротки, а в книге «Как я попал на Сахалин» всего одно примечание, дополняющее рассказ о курьезном случае — сумасшествии чиновника, вообразившего себя лошадью (он сам повествует: «Ногами топал и сена требовал. Или просил, чтоб меня заложили»). Единственное примечание обусловлено хронологией: «Бедняга впоследствии снова, и на этот раз уж окончательно, сошел с ума и умер. И снова на том, что он лошадь. А каланчу, выстроенную каторжниками по его сумасшедшему приказу, он сам показывал мне в селении Рыковском» (с.52). Чеховский принцип здесь реализован лишь в небольшой мере.
 

Стиль сахалинского «отчета» Чехова местами явно архаизирован (возможно, отчасти под прямым влиянием Пушкина) и даже несколько «бюрократизирован», выдержан в духе официальных бумаг (тоже, кстати, хранивших архаические элементы письменной речи), например: «„. уже в среднем течении реки начинают встречаться во множестве уснувшие экземпляры, а берега в верхнем течении бывают усеяны мертвою рыбой, издающею зловоние», «... на практике эта статья неудодоисполнима, так как духовное лицо пришлось бы приглашать каждый день; да и подобного рода торжественность как-то не вяжется с рабочею обстановкой. Также не исполняется на практике закон об освобождении арестантов от работ в праздники, по которому исправляющиеся должны быть чаще освобождаемы, чем испытуемые» [10, 303, 321]. У Дорошевича речь раскованная, близкая к разговорной, тем более, что огромное место в тексте принадлежит диалогам. Буквально запомнить все эти диалоги и «полилоги» было невозможно, ясно, что это типизированные, выстроенные по законам художественности разговоры. В главе «Наряд» фигурируют условные комические имена, подчеркивающие типизированность речей: «Вот что, паря, тут Икс Игрекович Зет просил ему людей прислать, огород перекопать», «Да, еще Альфа Омеговна просила ей двоих прислать. Отказать невозможно». Сразу следом в разных фразах фигурируют Иванов, Петров, Васильев — очевидно, что это тоже не настоящие, а условные, типичные Иванов и Петров [1, 32].
 

По аналогии как условная воспринимается и - фамилия палача в очерке «Смотрители тюрем», в словах смотрителя: «Взбрызни-ка, его, Медведев» [1, 222], но дальше, в очерке «Палачи», выясняется, что это реальное лицо, ему посвящена именная подглавка: «Палач Корсаковской тюрьмы Медведев, быть может, самое отвратительное и несчастное существо на Сахалине». Это парадоксальное утверждение усиливается следующим коротким абзацем: «Вся жизнь его — сплошной трепет» [1, 248],.а дальше это вполне логично обосновывается: Медведев боится мести слишком многих. Этот реальный персонаж, таким образом, может быть аналогичен персонажам, созданным по законам художественности. Многочисленные фотографии «арестантских типов» без фамилий, напечатанные в книге Дорошевича, усиливают тот же эффект. Это реальные люди и вместе с тем типы. Гораздо чаще, чем у Чехова, описывается внешность персонажей.
 

В «Как я попал на Сахалин» Дорошевич словно вслед Достоевскому («Записки из Мертвого дома») пишет, что среди арестантов были люди «страшно интересные. Люди с оригинальным мировоззрением» [с.23], но в «Сахалине» наглядно-иллюстративный материал демонстрирует лишь вырождение человека. Текст Дорошевича, как и Чехова, свидетельствует практически о том же.
 

В эпизоде с двумя палачами, Терским и Комлевым (Комелевым), Дорошевич не только подробнее Чехова, но и последовательность событий представляет иначе. «Комелев так постарался, что «чуть души не вышиб». Но скоро провинился в чем-то Комелев — и наступил праздник для Терского. Этот дал себе волю и в отместку отодрал коллегу так жестоко, что у того, по рассказам, до сих пор гноится тело» [10, 123], — пишет Чехов. Дорошевич, судя по тексту, сам беседовал с обоими и фактически поправляет предшественника. Сначала плети давал «ученику» Терский. «В 97-м году Комлев говорил мне: — До сих пор гнию». Потом за эти плети Комлев оплатил розгами — теоретически менее грозным оружием: «Терский до сих пор гниет. То, что он сделал с Комлевым, — шутка в сравнении с тем, что Комлев сделал с ним» [1, 252]. Но открытой полемики с Чеховым нет и здесь. Дорошевич просто демонстрирует опыт очевидца. Его личность в «Сахалине» и особенно в «Как я попал на Сахалин» занимает гораздо более значительное место, чем личность Чехова в «Острове Сахалине», — таково неотъемлемое свойство манеры фельетониста. В книжке-спутнике он демонстративно создает собственный образ, как образ удачливого плута и проныры. Но и в описательных частях «Сахалина» личный момент не является излишним. Так, если у Чехова просто констатируется, что каторжник — это человек, «давно не бывший в бане, полный вшей» [10, 97], то Дорошевич показывает, что он сам попробовал этого: «Каждый раз, когда мне случалось провести несколько часов в тюрьме, мое платье и белье было полно паразитов. Чтобы дать вам понятие об этой ужасной грязи, я скажу только, что должен был выбросить все платье, в котором ходил по тюрьмам, и отсричься под гребенку» [1, 178]. невозможно, ясно, что это типизированные, выстроенные по законам художественности разговоры. В главе «Наряд» фигурируют условные комические имена, подчеркивающие типизированность речей: «Вот что, паря, тут Икс Игрекович Зет просил ему людей прислать, огород перекопать», «Да, еще Альфа Омеговна просила ей двоих прислать. Отказать невозможно». Сразу следом в разных фразах фигурируют Иванов, Петров, Васильев — очевидно, что это тоже не настоящие, а условные, типичные Иванов и Петров [1, 32].
 

По аналогии как условная воспринимается и -фамилия палача в очерке «Смотрители тюрем», в словах смотрителя: «Взбрызни-ка, его, Медведев» [1, 222], но дальше, в очерке «Палачи», выясняется, что это реальное лицо, ему посвящена именная подглавка: «Палач Корсаковской тюрьмы Медведев, быть может, самое отвратительное и несчастное существо на Сахалине». Это парадоксальное утверждение усиливается следующим коротким абзацем: «Вся жизнь его — сплошной трепет» [1, 248],.а дальше это вполне логично обосновывается: Медведев боится мести слишком многих. Этот реальный персонаж, таким образом, может быть аналогичен персонажам, созданным по законам художественности. Многочисленные фотографии «арестантских типов» без фамилий, напечатанные в книге Дорошевича, усиливают тот же эффект. Это реальные люди и вместе с тем типы. Гораздо чаще, чем у Чехова, описывается внешность персонажей.
 

В «Как я попал на Сахалин» Дорошевич словно вслед Достоевскому («Записки из Мертвого дома») пишет, что среди арестантов были люди «страшно интересные. Люди с оригинальным мировоззрением» (с.23), но в «Сахалине» наглядно-иллюстративный материал демонстрирует лишь вырождение человека. Текст Дорошевича, как и Чехова, свидетельствует практически о том же.
 

В эпизоде с двумя палачами, Терским и Комлевым (Комелевым), Дорошевич не только подробнее Чехова, но и последовательность событий представляет иначе. «Комелев так постарался, что «чуть души не вышиб». Но скоро провинился в чем-то Комелев — и наступил праздник для Терского. Этот дал себе волю и в отместку отодрал коллегу так жестоко, что у того, по рассказам, до сих пор гноится тело» [10, 123], — пишет Чехов. Дорошевич, судя по тексту, сам беседовал с обоими и фактически поправляет предшественника. Сначала плети давал «ученику» Терский. «В 97-м году Комлев говорил мне: — До сих пор гнию». Потом за эти плети Комлев оплатил розгами — теоретически менее грозным оружием: «Терский до сих пор гниет. То, что он сделал с Комлевым, — шутка в сравнении с тем, что Комлев сделал с ним» [1, 252]. Но открытой полемики с Чеховым нет и здесь. Дорошевич просто демонстрирует опыт очевидца. Его личность в «Сахалине» и особенно в «Как я попал на Сахалин» занимает гораздо более значительное место, чем личность Чехова в «Острове Сахалине», — таково неотъемлемое свойство манеры фельетониста. В книжке-спутнике он демонстративно создает собственный образ, как образ удачливого плута и проныры. Но и в описательных частях «Сахалина» личный момент не является излишним. Так, если у Чехова просто констатируется, что каторжник — это человек, «давно не бывший в бане, полный вшей» [10, 97], то Дорошевич показывает, что он сам попробовал этого: «Каждый раз, когда мне случалось провести несколько часов в тюрьме, мое платье и белье было полно паразитов. Чтобы дать вам понятие об этой ужасной грязи, я скажу только, что должен был выбросить все платье, в котором ходил по тюрьмам, и отсричься под гребенку» [1, 178].

Исследователи, противопоставлявшие Чехова Дорошевичу, справедливо писали о том, что Чехов мало изображает «знаменитых» преступников. В этом сказалось его особая деликатность. «На привилегированных арестантов, когда их ведут по улице или везут, — пишет Чехов в большом примечании. — ничто так неприятно не действует, как любопытство свободных, особенно знакомых. Если в толпе арестантов хотят узнать известного преступника и спрашивают про него громко, называя по фамилии, то это причиняет ему сильную боль» [10, 259]. Но относительная бесцеремонность Дорошевича объясняется тем, что его книга, значительно более объемистая, чем чеховская, посвящена именно каторге и каторжанам, в то время как «Остров Сахалин» есть описание, действительно, острова в цел ом. [21]

       Иной раз чеховское описание содержит еще менее отрадные факты, чем книга Дорошевича. Так, Чехов свидетельствует об исключительной дороговизне на Сахалине (10, 90): у Дорошевича наоборот: «... на Сахалине все покупается, и покупается очень дешево» [1, 168]. «Полтора рубля на Сахалине, это — побольше, чем у нас пятнадцать» [1, 182]. Видимо, имеется в виду только тюремная жизнь. Но в основном картины Дорошевича мрачнее, и не только в силу изобразительной наглядности, Оба писателя показывают, как врачи пытаются избавить осужденных на порку от телесного наказания, но только Чехов, рассказывая о пытках, примененных к свободной женщине, жене убийцы, и их 11-летней дочери, пишет о девочке: «Плетей дано было бы и больше, если бы сам палач не отказался продолжать бить» [10, 359]. Галерея портретов палачей в «Сахалине» Дорошевича подобного факта не содержит. Чехов, стремясь быть историчным, указывает, что «процент сумасшедших, пьяниц и самоубийц понижается» [10, 342]; Дорошевич подает последний факт в качестве постоянной закономерности: «Как ни велики мучения каторги, но самоубийства в тюрьме редкость. Никто так не цепляется за жалкие остатки жизни, как эти несчастные» [с.127]. Чехов вообще не раз признает, что теперь в том или ином отношении положение стало или становится лучше [10, 168, 340-342]. В принципе и Дорошевич понимает, что прошлое Сахалина было особенно страшно; в главке, посвященной Комлеву, он сообщает о 1877 годе: «В те жестокие времена палачам работы было много...» [1, 251]. Но в целом чеховское повествование ближе к чему-то похожему на осторожный оптимизм. И уж-конечно, у Чехова неизмеримо мягче изображены дальневосточные чиновники. Дорошевич бескомпромиссно расправляется с ними в «Сахалине», а в «Как я попал на Сахалин» рисует их откровенно сатирически, со смехом (Чехову в «Острове Сахалине» смех почти не свойствен). Безусловно, Чехов, впервые разрабатывая такую тему, вынужден был оглядываться на цензуру, а Дорошевичу в этом смысле было легче. Но, вероятно, главная причина меньшего критицизма Чехова была не внешней, а внутренней. Чехов радовался даже малейшим фактам, свидетельствующим об усилении гуманных начал, и понимал, что работу эту осуществлять предстоит в общем все тем же людям. Он старался быть деликатным и с ними, хотя последствия его поездки, как свидетельствует Дорошевич, доставили им хлопот [с.41]. Что касается самого Дорошевича, то он явно не рассчитывал на служебное рвение «гтхлужащих» и мог себе позволить совершенно не церемониться с ними в своих книгах. Прецедент с Чеховым показал, что надежнее воздействовать на общественное сознание в целом. И в этом смысле Влас Дорошевич тоже явился неявным оппонентом и неявным продолжателем Чехова.

Не из «Острова Сахалина», а из рассказов Чехова заимствовал Дорошевич и некоторые приемы создания наглядной сценки — использование формы настоящего времени вместо обычного прошедшего: - «Не угодно ли? Это стена? — Смотритель отбивает палкой куски гнилого дерева» [1, 45], ремарки в повествовании: «Уголовное отделение суда. Публики два-три человека» [1, 256]. Может быть, это была подсознательная ориентация на весь творческий опыт писателя, чей «Остров Сахалин», столь отличный от «Сахалина» Дорошевича, тем не менее очень многое в нем обусловил.

 [1]. Дорошевич В.М. Как я попал на Сахалин. — М., 1903. — С. 53. Далее страницы этой книги указываются в тексте.

 [2]. Теплинский М. Влас Дорошевич — автор книги «Сахалин» // Сахалин. Литературно-художественный сборник. — Южно-Сахалинск, 1962. — С. 133.

 [3]. Цит.по: Букчин С.В. Судьба фельетониста. Жизнь и творчество Власа Дорошевича. — Минск, 1975. С.82.

 [4]. См.: Чехов А.П. Собр.соч. в 12-ти т. — М., 1963. — Т.10. — С.598 (примечания); Теплинский М. Указ.соч. — С. 132-133.

       [5]. Букчин С.В. Указ.соч. — С.87.

       [6]. Там же. С.87-89.

[7]. Гранин Д. Зубр // Новый мир. — 1987. — № 2. — С. 11 (ср.запись Л.Я.Гинзбург «О великих писателях прошлого принято говорить подхалимским тоном. Они своего рода начальство» (Гинзбург Л. Вариант старой темы // Нева. — 1987. — № 1. — С.152).

       [8]. Букчин С.В. Указ.соч. — С.99.

       [9]. Одесский листок. — 1897. — № 259.

       [10]. Букчин С.В. Указ.соч. — С.96-97.

       [11]. Русская мысль. — 1898. — № 9-10. — С.341.

       [12]. Москва. — 1957. — № 2. — С.127.

[13]. Русское слово. — 1904. — № 183 — 3 июля. Вместе с тем там же, в некрологе «А.П.Чехов», Дорошевич обвинял критику в том, что «такой читатель, как Толстой, говорит о чеховском «Сахалине»: «Сахалин» написан слабо!» (см.: Букчин С.В. Указ.соч. С.100-101).

       [14]. См.: Букчин С.В. Указ.соч. — С.113.

       [15]. Русское слово. — 1904. — № 183 — 3 июля.

[16]. См.: Паперный З.С. «Пушкин в прозе» // Искусство слова. Сборник статей к 80-летию... Димитрия Димитриевича Благого. — М., 1973. — С.269-276.

[17]. Кольцов М. Писатель в газете. Выступления, статьи, заметки. — М., 1961. — С. 23-24.

[18]. Палиевский П.В. Роль документа в организации художественного целого // Проблемы художественной формы социалистического реализма. В 2-х т. - М., 1971. — Т.1. — С.393-394.

[19]. Чехов А.П. Собр.соч. в 12-ти т. — Т.10. — С.394. Далее том и страница указываются в тексте.

[20] . Дорошевич В.М. Сахалин. — М., 1903. — 4.1. — С.246. Далее часть и страница указываются в тексте.

       [21]. См.: Букчин С.В. Указ.соч. — С.82.

Конверсия и оформление: Magdalena Ustarbowska